— Он и в самом деле сильно изменился, — заключил старик, словно беседуя с самим собой. — Изрядно изменился, и я даже запамятовал, когда впервые заметил в нем какую-то усталость, неприязнь к людям и даже нетерпимость суждений, которая напоминала мне его мать... Моя жена происходила из семьи мелких землевладельцев, которым в двадцать шестом — тридцатом годах тяжко пришлось, прежде чем они выпутались из сетей, расставленных ростовщиками... Нет, моя жена не любила ближних своих... Вернее сказать, просто не понимала их, и никто ее этому не научил, И уж меньше всего я... Но о чем мы говорили?
— О вашем сыне.
— Ах да, о сыне... Ему нельзя было отказать в уме, но он был инертен и нелюбопытен. И отличался редкой честностью... Быть может, от матери он унаследовал прочную любовь к земле, к полям. Только это он и унаследовал от нее, ведь его дедушка, отец моей жены, как дикарь, дневал и ночевал в поле, да и моя жена тоже... А сын, кажется, не отрывался от книг... Он был из тех людей, которых обычно называют простаками, а между тем это дьявольски сложные натуры... Поэтому мне не понравилось, что, женившись, он попал в семью католиков. Я говорю, католиков, так сказать, фигурально, потому что за долгие годы, а мне скоро девяносто два, ни разу не встречал здесь истинного католика. Есть люди, которые на своем веку лишь пол-облатки причастия и попробовали, но всегда готовы запустить руку в чужой карман, пнуть ногой в лицо больного или умирающего и подстрелить из люпары[4] здорового... Кстати, вы знаете мою невестку, ее родственников?
— Не особенно близко.
— А я их почти совсем не знаю. Невестку я видел несколько раз, а ее дядю всего однажды, он у нее вроде каноник?
— Да, каноник.
— Премилый человек. Он пытался обратить меня. К счастью, он был в Палермо проездом, а то, пожалуй, все кончилось бы тем, что он тайком привел бы ко мне самого Папу. Ему даже в голову не пришло, что я глубоко верующий человек... Моя невестка, говорят, очень красива?
— Да, очень.
— А может, она очень чувственна? Когда я был молод, таких особ называли «женщина для постели», — спокойно, со знанием дела сказал он, словно речь шла совсем не о жене его погибшего сына, и руками обрисовал распростертое женское тело. — Вероятно, это выражение теперь не в ходу, ведь женщина утратила свою таинственность и в алькове, и в душе мужчины. Знаете, о чем я сейчас подумал? Католической церкви удалось наконец одержать величайшую победу — отныне мужчина презирает женщину. Добиться этого церкви не удавалось даже в самые мрачные и жестокие века. А вот теперь она торжествует. Теолог сказал бы, что это месть Провидения; мужчина думал, что уж в сфере эротики он обрел полную свободу действий, а сам угодил в старую ловушку.
— Да, возможно, вы и правы. Но мне кажется, что еще никогда женское тело не было так восславлено и выставлено напоказ. Оно выполняет те же функции, что и реклама, становится приманкой, предметом купли-продажи.
— Вы сказали одно слово, которое и является квинтэссенцией этой проблемы. Вот именно женское тело «выставлено», как прежде выставляли напоказ повешенных... Словом, правосудие свершилось. Но я что-то слишком разговорился, мне не мешает немного передохнуть.
Лаурана понял это как намек и немедленно поднялся.
— Нет, нет, не уходите, — сказал старик, видимо огорченный, что так быстро лишится редкой возможности побеседовать. Он снова впал в забытье; лицо его в профиль было красивым и чеканным, как на медали. Таким же его будут видеть потом все новые поколения студентов на бронзовом барельефе в вестибюле университета, а под барельефом будет торжественная надпись, которая непременно вызовет ироническую улыбку у каждого, кто ее ненароком прочтет.
«Однажды он так же тихо погрузится в реку смерти», — думал Лаурана, не отрывая от него глаз, пока старик, не шевелясь и точно продолжая прерванную мысль, не сказал вдруг:
— Некоторые факты и события лучше не вытаскивать на свет божий... Есть такая пословица, вернее, максима: мертвый — мертв, поможем живому. Если вы скажете это итальянцу с севера, он сразу же вообразит себе автомобильную катастрофу, убитого и раненого и решит, что разумнее оставить в покое мертвого и попытаться спасти раненого. Сицилиец же представит себе убитого и убийцу, и помочь живому для него значит помочь убийце. А что такое для сицилийца мертвец, лучше всех понял, пожалуй, Лоуренс[5], который, кстати, помог смешать эротику с дерьмом. Мертвец — это внушающий ужас обитатель чистилища, жалкий червь в человеческом облике, прыгающий на раскаленных угольях... Но если мертвец — наш кровный друг или родич, надо сделать все, чтобы живой, иначе говоря, убийца, поскорее узрел убитого в адском пламени чистилища. Я не сицилиец до мозга костей, и у меня никогда не было стремления помочь живым, то есть убийцам; к тому же я убежден, что тюрьма — это весьма конкретное воплощение чистилища. Но в гибели моего сына есть нечто такое, что заставляет меня подумать о живых, об их судьбе...
— Живые, иначе говоря убийцы?
— Нет, я имею в виду не тех живых, которые его непосредственно убили. Я думаю о живых, которые пробудили в нем эту нелюбовь к людям, научили его видеть темные стороны жизни и совершать непонятные поступки. Те, кому посчастливилось дожить до моих лет, склонны думать, что смерть — это волевой акт, в моем конкретном случае легкий волевой акт. В один прекрасный день мне надоест слушать голос вот этого, — он показал на проигрыватель, — шум города, служанку, которая шесть месяцев подряд поет о блеснувшей слезе, и мою невестку, которая десять лет ежедневно справляется о моем здоровье в тайной надежде услышать, что я наконец-то отошел в иной мир. И тогда я решу умереть, так же просто, как иные вешают телефонную трубку, когда им надоедает болтовня приставучего идиота или бездельника. Словом, я хочу сказать, что когда человек дошел до такого вот душевного состояния, смерть становится для него лишь неизбежной формальностью. И тогда, если есть виновные, их нужно искать среди самых близких людей. В случае с моим сыном можно начать и с меня, ведь отец всегда виноват, всегда.
Казалось, что потухшие глаза старика подернулись дымкой далеких воспоминаний.
— Как видите, я один из живых, которому надо помочь.
Лауране пришло на ум, что в словах старика таится двойной смысл. «А может, это просто горестное предчувствие близкого конца», — подумал он.
— Вы думаете о чем-либо определенном? — спросил он.
— О нет, ничего определенного. Я же сказал, что думаю о живых. А вы?
— Мне трудно вам сейчас ответить, — сказал Лаурана.
Наступило молчание. Лаурана поднялся и стал прощаться. Старик протянул ему руку.
— Это сложная проблема, — сказал он.
И не понятно было, имел ли он в виду убийство сына или вечную загадку жизни.
Лаурана вернулся в городок в конце сентября. За это время ничего нового не произошло, как сообщил ему адвокат Розелло в клубе, отозвав его в сторонку, чтобы не слышал грозный полковник Сальваджо. Но зато у Лаураны были новости для Розелло, и он рассказал адвокату о встрече с депутатом-коммунистом, о документах, которые Рошо пообещал привезти при условии, что тот выступит с разоблачением.
Розелло был поражен. Слушая рассказ Лаураны, он беспрестанно повторял: «Смотри-ка!» А потом мучительно стал припоминать хоть один намек или слово Рошо, которые можно было бы как-то связать с этой невероятной историей.
— Я думал, тебе самому хоть что-нибудь было известно, — сказал Лаурана.
— Что-нибудь известно? Да я не перестаю удивляться!
— Возможно, его молчание объяснялось тем, что он хотел разоблачить одного из деятелей твоей партии и боялся, что ты вмешаешься и попытаешься его переубедить. Он был упрям, но подчас легко поддавался чужому влиянию. Если бы ты узнал, то стал бы нажимать на него, требовать взаимного примирения. Не мог же ты остаться безучастным к угрозам в отношении одного из членов твоей партии, а следовательно, и всей партии в целом.
— Когда затронута честь семьи, приходится иногда поступаться партийными интересами. Обратись он ко мне, я бы ему непременно помог.
— Но, вероятно, именно этого он и не хотел: тебе пришлось бы поставить под удар твое положение в партии ради дела, которое касалось только Рошо. Ведь он сказал, что речь идет о сугубо личном и очень деликатном деле.
— Личном и деликатном? Ты уверен, что он не назвал имен или каких-либо подробностей, которые позволили бы установить, кого он имел в виду?
— Нет, он ничего такого не сказал.
— Давай знаешь что сделаем? Я позвоню моей кузине, и потом мы вместе сходим к ней. Уж жене-то он, вероятно, хоть что-нибудь да сказал... Согласен?
Они направились к телефону, Розелло позвонил кузине и сказал ей, что Лаурана узнал совершенно невероятные вещи, которые, возможно, она одна могла бы объяснить. Если они ей не помешают в столь неурочный час, то нельзя ли им прийти?